воскресенье, 22 июля 2012 г.

Образование. Личный опыт.

Все чаще приходится слышать и читать высказывания о том, что уровень образования в Советском Союзе был объективно высоким и, не в пример нынешнему, много более качественным. Так ли это?
Я не знаю, как оценивают свое собственное образование современные россияне, и не знаю, как они оценили бы его применительно ко мне. Сам же я считаю, что уровень моего образования недопустимо низок, чтобы можно было считать себя со всем основанием образованным человеком.
Во-первых, я получал свое образование без отрыва от производства – вечернее отделение. Я очень хотел получить высшее образование! Я был рад, что мне удалось поступить хоть на вечернее отделение – шансов на дневное обучение у меня не было никаких ровным счетом, даже при том уровне снижения требований, которое уже в те времена отчетливо наблюдалось.
Во-вторых, следует сказать несколько слов о тех моих личных обстоятельствах, которые не могут являться предметом гордости даже при самом необузданном самомнении.
Мать у меня была практически полностью безграмотной крестьянкой, волею великих государственных потрясений заброшенной в столицу. Она едва могла читать. Писать же она, можно сказать, и не умела вовсе. Даже поставить роспись в паспорте. Это прямое следствие политики 30-х годов: маленькой девочкой она фактически была выброшена на произвол судьбы – без жилья, без еды, без элементарных средств к существованию. Можно сказать, это чудо, что она вообще осталась жива. Потом война, потом скитания по стране в поисках куска хлеба. И постоянная беспросветная нищета. Как ей удалось получить хоть два класса образования, остается загадкой.
Отец мой до 50-х годов был профессиональным военным. Войну начал в звании майора и в должности начальника штаба полка. В 43-м контузия, плен, побег, партизанский отряд. Но с армией пришлось расстаться. Что там произошло на самом деле, я не знаю, но после 48-го и до 53-го я понятия не имею, где был отец и что с ним было. Знаю только то, что с середины 50-х отец стал работать на стройке: Москва бурно строилась, рабочих было полно со всей страны, не говоря уже о пленных немцах – это даже похлеще нынешнего всплеска гастарбайтерства. Там они с моей матерью и познакомились.
Конечно, отец был не в пример матери более образованным человеком, но вынужден сказать, что к своим 50 годам (моему рождению), он, видимо, уже основательно устал от жизни. Во всяком случае, у меня не сложилось впечатление, что я был радостью в семье. Скорее всего, я был неизбежной и далеко не самой желанной необходимостью: родился – не убивать же. Отец мною практически не занимался. Нет, он всегда был в семье (когда не был на работе), и я всегда был подле родителей, они меня одевали, обували и кормили – в этом отношении не может быть никаких сомнений и даже тени претензий. Упаси Бог! Но вот что касается воспитания и тем более образования…
Я не знаю, почему родители категорически отказались отдавать меня в детский сад. Мать говорила, что это исходило от отца. Но результат оказался весьма отрицательным: к моменту поступления в школу я не мог ни читать, ни писать. Мало того, в школе первая моя учительница (Александра Сергеевна, фамилию не помню, если даже и знал) буквально с первого же дня меня просто возненавидела. В школе я оказался, как котенок, брошенный в питомник со свирепыми смотрителями (не в питомник даже, а на живодерню). Не стану рассказывать всю драму детства: может быть, это и интересно с точки зрения литературной романтики, но это слишком далеко в стороне от обсуждения вопроса о качестве советского образования. Могу сказать лишь то, что это качество с первых же дней врезало мне по всем моим пяти чувствам со всей пролетарской принципиальностью. Читая много позже воспоминания некоторых известных деятелей, у меня невольно возникали параллели своих первых лет в школе с годами жизни детей врагов народа – «членов семей врагов народа», ЧСВН (был даже специальный термин в административно-политической номенклатуре). Формально я, конечно, таковым быть не мог (насколько мне это известно), но первая моя учительница относилась ко мне так, будто я не только ЧСВН и даже сам «враг народа», но ко всему еще и опасно заразен. Психика моя была подавлена безвозвратно, а главное, деформирована настолько сильно, что лет до 35 я сам к себе относился, как к человеку второго сорта, к человеку, которому в принципе не дано постичь высшие сферы человеческих знаний.
Это первый сюжет об отечественном образовании. Я могу только догадываться о причинах жестокой ненависти моей первой учительницы: класс был довольно сильный и, насколько я знаю, минимум до трети состоял из детей докторов наук и профессоров. К ним Александра Сергеевна относилась чуть ли ни с подобострастием, будто специально подчеркивая разницу между ними и мной. Конечно, не я один был в классе двоечником, но тут, надо понимать, играло роль еще одно обстоятельство: я жил не в том микрорайоне, который формально (или негласно) был приписан к данной школе – родители меня как-то туда пропихнули. Я очень отчетливо помню первые детские чувства от безжалостных (но, надо думать, искренних) слов Александры Сергеевны: «Мало того, что приходится возиться с детьми алкоголиков, так еще этих навязывают». «Этих» было сказано так, будто «эти» хуже даже самих алкоголиков – эсемоно.
Разумеется, тогда ничего я понять не мог, кроме того, что был лишним. Изгой в восемь лет! А я читаю о воспоминаниях ныне признанных деятелей культуры и науки, пронизанных такой глубокой признательностью и нежностью к первым учителям, что слезы на глазах наворачиваются. Слезы на глазах у меня наворачиваются и от моих собственных воспоминаний о школьных годах. Но по совершенно другой причине. Я до сих пор не могу понять, по какому признаку учителя делили своих учеников на любимых и ненавистных. Я до сих пор не могу понять, в чем я был виноват перед своей первой (да и последующими) учительницей, что вместо доброты и знаний она обливала меня презрением и откровенной ненавистью. Последние слова, которые я услышал в своей школе, были слова той же Александры Сергеевны: «Дай слово, что ты уйдешь из школы, тогда я поставлю тебе тройку». Это было на экзамене после 8-го класса. При этом следует особо подчеркнуть, что я не был хулиганом. Я всегда был тихим и старался быть неприметным. Ни о каком облегчении учителей при избавлении от сорвиголовы в моем лице речи быть не могло в принципе – по поведению у меня всегда были только пятерки.
Нечего и говорить, что с таким багажом знаний и таким качеством образования у меня был единственный путь – ПТУ. Ну, ПТУ – это отдельная и весьма специальная тема, по которой можно написать тома исследований. Думаю, здесь распространяться на счет качества образования в ПТУ смысла нет: полагаю, еще немало осталось живых людей, в достаточной степени осведомленных об отношении добрых граждан Советского Союза к горбатому порождению социализма в виде пэтэушников. Но это тоже часть качества отечественного образования. В ПТУ была собрана в подавляющем большинстве отъявленная шпана: будущие алкоголики, тунеядцы и даже бандиты – минимум троих помню, которые очень скоро после выпуска были отправлены в места отбывания по первому разу (впрочем, один, если не ошибаюсь, туда отправился еще из ПТУ). Зачем и кому нужна была такая форма образования? Идея, безусловно, верная и, бесспорно, благородная, – но толку? Лавры первых советских принудительных образовательных учреждений для беспризорников не давали покоя? Из своей группы я знаю только одного, кто попытался после ПТУ поступить в техникум. Во всяком случае, он вдохновенно об этом говорил. Дальнейшую его судьбу я не знаю. Некоторые, как и я, осели на заводе, но большинство разбежались, кто куда, ибо работать, как и учиться, не хотели совершенно.
Это второй сюжет об отечественном образовании. Это не выдумка – это моя жизнь. Это правда! Сейчас я часто задумываюсь над тем, чем бы я мог быть, и как бы сложилась моя судьба, если бы родители могли заложить начало, а школа сочла бы для себя возможным выявить во мне и развить способности. Их надо было только найти. Я убежден, что способности могут отсутствовать в принципе только у физически нездоровых детей с отклонениями в развитии мозга. Все здоровые в этом смысле люди обладают способностями, без всякого сомнения. Просто свое дело надо делать честно всегда, а там, где это касается детей любая недобросовестность, даже самая малая, сравнима с преступлением – такая недобросовестность может сломать человеку жизнь. Это как посадить человека в тюрьму по ложному обвинению или преступной бездарности следователей и судей.
Я не хотел бы, чтобы сложилось такое мнение, что я ненавижу весь мир за свои переживания в детстве, а себя считаю несправедливо униженным безвинным мучеником. Ореол мученика я не хочу к себе примерять, хотя и факт, что детские мои годы назвать счастливыми можно с очень большой натяжкой. Здесь много важнее другое: я был всего лишь один из миллионов лопоухих мальчишек[1]. Происхождение хотя и пролетарское, но никому не интересное, здоровье слабое, явных дарований, на которых можно было бы заработать имя великого педагога, не было – заурядность. Один из миллионов муравьишек. Сломает ножку – не беда (как у Цоя). Люди в государстве нужны, чтоб работали и платили налоги. А способности, которые еще надо искать да развивать – кому это надо? Возиться с этим.
Критикуя исключительно Советский Союз и отношение к людям в нем, я не хочу утверждать, что это исключительное свойство именно русской нации. Может быть, на западе или у арабов еще хуже. Индусы вон, вообще разделены на касты. Если ты агхорипантхи, то все – от рождения и на всю жизнь обязан питаться падалью. Но если брахман, то почести от рождения и по жизни обязательны. Но я-то родился и живу не в западе, а в России, в стране, которую с детства три с лишним десятка лет считал лучшей в мире. Этой страной я гордился, а если б была война, не дай Бог, отдал бы за нее жизнь, не задумываясь, как в кино про войну, в которой воевал отец. А сейчас думаю, что если б погиб я на войне за честь любимой своей родины, то как родился, ничего не понимая, так бы и помер дураком. И никому не было бы до этого никакого дела, кроме ближайших родственников, может быть. Однако к этому мы еще, может быть, вернемся: к дуракам, к месту дураков в составе государства и к тому, что такое есть государство и зачем оно на самом деле.
Применительно к качеству отечественного образования я позволю себе изложить третий сюжет, тоже из личной жизни, из собственного опыта.
Мне все же удалось поступить в институт. С большим трудом, конечно, и когда я уже практически утратил всякую надежду, но поступил. Прочитав все, что я написал о себе выше, можно задаться вопросом: а учился ли он на самом деле в институте? Из того, что там написано, со всей очевидностью следует, что к институту меня не должны были бы подпустить даже близко. И все же это правда – в институте я учился, могу показать диплом. Родине были нужны, пусть и мелкие, неприметные, но герои. Кадры! Кадров не хватало катастрофически. Если рабочие еще были, то на должность технолога и 160 руб. в месяц заманить было очень сложно. Поэтому в институтах вступительный конкурс оказался снижен, видимо, даже под всякие разумные пределы (об этом мне не раз доводилось слышать отчаянные восклицания профессоров).
Первые два года для меня были сущим кошмаром. Как я выдержал то напряжение, мне и самому до конца не ясно. Наверно, я очень хотел получить знания – это отдельная история, полная страданий и трагизма. Сейчас же я хочу рассказать вот, о чем: первые четыре семестра среди прочих дисциплин мы изучали матанализ и физику. В первый семестр по матану проходили пределы, последовательности, и понятие функций. Во второй – дифференциальное исчисление и начальные понятия об интегралах. Третий – кратные интегралы, понятие рядов. В четвертом вместо матана появились две новые дисциплины: системы дифференциальных уравнений и ряды Фурье.
По физике. Первый семестр – физика твердого тела: механика, кинематика, статика. Второй – электромагнетизм. Третий – оптика. Четвертый – физика ядра. Параллельно – термодинамика, самостоятельным предметом.
Итак, по матану в первом семестре мы только начали осознавать смысл идеи бесконечно малых величин. По физике в это же самое время доцент кафедры физики, кандидат физ. мат. наук (в те времена) Олег Иванович Суров выписывал на доске импульсы в дифференциальной скалярной и векторной форме, моменты инерции тем же языком и прочее. Во втором семестре по математике мы только подошли к основам дифференциального исчисления, а по физике – в полный рост система уравнений Максвела. Если не ошибаюсь, это четыре уравнения в интегро-дифференциальной векторной форме с применением операторов набла, Лагранжа, Лапласа и т.д. Многие ли после института способны вспомнить, что такое оператор набла? Скажу честно, на первом курсе во втором семестре я понятия не имел не только о набла (в частных производных), но и вообще, что такое операторы.
А вот теперь внимание! Вопросы: кому и зачем нужна такая система обучения, когда по определению ясно, что важнейший практический материал усвоен не будет? Неужели кому-то в голову могли закрасться хотя бы мизерные сомнения, что в природе просто не существует человека, способного понять в приложениях то, о чем у него нет даже базовых понятий? Как можно строить программу обучения в терминах высшей математики, когда обучаемому еще только начинают рассказывать основы этой математики? При этом преподаватели и по математике, и по физике были, я считаю, специалистами высшей квалификации. О.И. Сурова я даже до сих пор помню (в отличие от многих других преподавателей) и глубоко уважаю. Но кому нужно такое образование? Это же в точности, как у Райкина: специалист по пришиванию пуговиц, по рукавам, по карманам… А то, что костюм не то что носить – одеть нельзя, это вроде бы как даже странно обсуждать. Зачем? Математика есть, физика есть. Никто не обещал, что будет легко. Но ведь образование – это же не конструктор Лего, куда захотел – туда и прилепил. Это комплекс знаний, где одни знания и навыки являются основой и инструментом для постижения других.
Но это не единственный ляп в отечественном образовании, которое я мучился получить. Во втором семестре был предмет под названием линейная алгебра. Основой ее является матричное исчисление. Нам именно эту основу и дали. И только! Это линейная алгебра? Но ведь понятие матриц и операций над ними – это лишь седьмая часть учебника в страничном исчислении. В смысловом – я даже и не берусь оценивать. Линейные (аффинные) пространства, евклидовы пространства, решение систем линейных уравнений методами Крамера, регуляризации Тихонова и итерационными. Наконец, это тензоры и теория групп. Зачем вообще нужно давать материал, который неизвестно, к чему может быть применим? Может ли кто-то объяснить все это из тех, кто полностью уверен в высоком качестве отечественного образования? Может быть, у тех, других была идеально продуманная и сбалансированная программа обучения? Может быть, я по своей ограниченности не понял чего-то принципиально важного, упустил что-то? В конце концов, зачем вообще нужна вечерняя форма обучения, когда студент приходит вечером полумертвый от усталости? Молодость, конечно, все трудности преодолевает, но ведь это же не образование, а суррогат.
Я не знаю, как было в иных институтах, а у нас я видел, как сдавали экзамены даже дневники. В частности, однажды мне пришлось сдавать термодинамику с дневным потоком и не своему преподавателю. К счастью, к тому времени я уже преодолел стартовый ступор непонимания, и сдать экзамен мне не представляло большого труда, но зато я стал свидетелем, как дневники(!) вытягивают тройки. На том экзамене произошел казус. Экзаменатор, уже в солидных годах профессор, которого я видел в первый и последний раз в жизни, принялся гонять меня по дополнительным вопросам после ответа по билету. При сдаче «своим» преподам такая экзекуция предпринималась только в случае неответа на билет, чтобы хоть как-то натянуть тройку. Сидя радом с профессором, я пыхтел над его допами и наблюдал довольно жалкое зрелище из двух дневников. В принципе, как я понимаю, они по вечерним требованиям тройку с грехом пополам наскребли, а на допах сели крепко. Возможно, так профессор отлавливал шпаргальщиков – ну, в самом деле, не бегать же солидному ученому по столам, не копаться же в штанах. Короче, когда профессор взял мою зачетку, он даже очки снял: вы вечерник?! Так что же вы молчали? А дневникам он сказал так: пока вы мне не ответите так же, как он, вы не получите у меня даже двойки. Из аудитории мы вышли вчетвером (я сдавал со своим другом, Витькой Михайловым) вместе с теми дневниками. Нам он поставил по пять баллов, а дневникам отдал зачетки, не слушая оправданий. Мы с Витькой были вполне довольны – проблем впереди не предвиделось, – а вот дневники смотрели на нас с такой злостью, что я подумал, был бы я один, они бы меня поколотили.
Однако этот пример жесткой принципиальности профессора был единственный и, скорее всего, чисто воспитательный. Просто профессор обалдел от неожиданности и, очевидно, растерялся, понимая, что в принципе со всех надо спрашивать одинаково, но по смыслу ясно, что вечерник не может быть равен дневнику. Если б мы подошли отдельно от дневников, он бы глянул в наши зачетки и отпустил с миром без всяких допов и не вызывая ненависти дневников. А так у него не было выбора из педагогических соображений. Тройки же ставились в массовом порядке, причем даже в таких случаях, когда нельзя было ставить даже двойку. Шендерович по этому поводу очень точно сказал: «Если я ему поставлю сейчас двойку, так ведь он же придет ко мне снова»! Но я никогда не понимал, зачем ставить тройку, если всем ясно, что тем самым преподаватель просто извиняется перед всем миром: «Я понимаю, что этот студент ничего не понимает, но я тоже человек – я просто смертельно устал от него. Простите меня – их больше».
Но ладно. Я сдавал матан, дифуры, физику, сопромат и т.д., писал РГР и курсовые – я хотел получить знания! Но зачем? К пятому-шестому курсам я вдруг понял, что все это, вообще говоря, никому не нужно. НИКОМУ! Это было потрясение, как бы пафосно это ни звучало. Это не нужно преподавателям: для одних из них это обуза, от которой, увы, нельзя избавиться, как от командировки на овощную базу, для других – своеобычная рутина и тоска повседневной жизни, потому что, кроме возни со студентами, в науке им делать нечего. Это совершенно не нужно на производстве. Когда я по молодости и глупости решил блеснуть знаниями и рассчитал с использованием кратных интегралов необходимый расход этилового спирта для промывки кислородной системы, начальник техбюро подошел ко мне и дрожащим голосом сказал: «Ты так больше не делай. Во всех службах завода от твоей записки с людьми случилась истерика». Да и в самом деле, кому нужны эти интегралы, если спирт веками отмеряли по потребности, и всем без всякой математики было ясно, что какими бы нормы расхода ни были научно обоснованными, спирт все равно будут применять исключительно внутрь и в качестве «твердой» валюты? Я долго сопротивлялся, но в конце концов, тоже вынужден был признать, что ЭТО образование не нужно и мне. Зачем оно такое нужно, если спустя уже три-четыре года я забыл, что такое ряды Фурье, не имея ни малейшей возможности их применить? Какие там ряды!? Сейчас я пытаюсь с огромным трудом снова запихивать уже в старческую, по сути, голову простейшие сведения об интегралах и функциях нескольких переменных – я вышел из института, а 90% полученных знаний был вынужден забыть за ненадобностью. Только представить себе весь ужас этих слов: был вынужден забыть полученные знания!
И все это можно называть качеством отечественного образования?
На такой цинизм я все-таки не способен. Меня всю жизнь обучали этому главному предмету, но я его так и не усвоил. И надеюсь, уже не усвою никогда.
По поводу качества отечественного образования можно еще говорить много и можно привести множество примеров не качественности образования, а показушности его предоставления. Это была доктрина партии – первое в мире истинно народное государство должно быть самым образованным в мире. Плохо то, что люди  быстро забывают даже то, чем сами же были недовольны ранее. Времена поменялись – надо найти врага и заклеймить его в назидание потомкам. А то, что ранее считалось постыдным и безобразным, теперь либо тихо забывается, либо и вовсе возводится в ранг добродетелей. Я вообще не понимаю, причем здесь Запад и Америка, когда речь идет о российском образовании. Ведь даже во времена глухого застоя, в 70-80-е годы, когда даже чихнуть громко было нельзя, без опасения попасть по статью уголовного кодекса, даже тогда все-таки на экранах телевизоров показывали Райкина. «Образование у меня какое? Заушное у меня образование. Это значит, меня за уши тянули. Высшее заушное образование». Безобразное качество образования имело массовый характер. И это факт, который признавался даже государственными руководителями. Так как же можно сейчас все это забыть?
Однако и это не все. Интересно обратить внимание на другое. Причем не столько интересно, сколько обидно. Стивен Вайнбер (нобелевский лауреат за разработку электрослабой теории) в своей книге «Мечты об окончательной теории» упоминает множество авторов и ни одного советского, кроме, может быть, Тамма и Ландау. Антисоветчик? Заклятый русофоб? Не думаю. Тем более, что русских он все-таки не забыл. Он рассказывает историю подтверждения своей теории в экспериментах. «Еще до стэнфордского эксперимента группа физиков их Новосибирска сообщила о наблюдении ожидавшейся асимметрии в висмуте. Но, к сожалению, мало кто обратил внимание на это сообщение до появления результатов в Стэнфорде, отчасти из-за не очень высокой репутации на Западе советских физиков в отношении точности экспериментов». Этой фразой сказано все! Уж кто-кто, а Вайнберг был кровно заинтересован в подтверждении своей теории, когда все могло повернуться еще и так и этак. Ему важно было иметь результат эксперимента! Но как можно доверять результатам, если репутация ученых не слишком высокая? Так в данном-то случае речь идет не о каких-то инженерах вроде меня, которые через три года забывают интегралы – речь идет о профессиональных ученых, причем гордости советской науки. Новосибирск! Этих-то людей, уж как ни крути, за уши не тянули при обучении. Так почему же тогда их репутация на Западе не высока?
Тому множество причин. Но главная, я считаю, в том, что у нас всю жизнь была гонка за показателями: любой ценой к годовщине Октябрьской революции! И не важно, что это: заливка бетоном фундамента под дом, сбор урожая (чтоб сгноить его потом под открытым небом), открытие фундаментальных законов физики или выпуск энного числа занаряженных по идеологическим соображениям «дипломированных» специалистов.
Я могу массу примеров привести, доказывающих, что отечественному образованию следовало доверять с очень большой осторожностью. И из анализа взрыва Чернобыля, и по гибели подлодки «Комсомолец», и по катастрофе на атомном крейсере «Петр Великий», и по истории создания ракетно-космической техники. И ведь дело-то не в том, что я задался целью опорочить все, что было в Советском Союзе от пьяных водопроводчиков до академиков с мировыми именами. Нет! Не хочу я никого порочить. Я разобраться хочу.
Почему на десять инженеров на заводе восемь не могли без грамматических и орфографических ошибок составить технический акт? Почему в институтах учились десятки и сотни тысяч, а девять десятых потом уходили куда-то совершенно не по специальности? Почему меня десять лет мучили по больницам дипломированные медики, а потом, когда они мне и я им вконец надоели, сказали: ничего, мол, проживешь, сколько проживешь, а там, как Бог даст?



[1] Слово «мальчишек» в данном случае следует понимать как фигуру речи, девчонки, разумеется, тоже были в сопоставимых соотношениях.

среда, 16 мая 2012 г.

ТАСС обвиняет Джона Глэба

Виталий Славин лежал на деревянном откидном топчане. Тюремными правилами это не запрещалось. Правда, ни постельного белья, ни средств личной гигиены выдано не было. Не было и воды. А жара была. Жара и страшная духота замкнутого пространства.
Третий день заключения.
Официального обвинения пока предъявлено не было, допросов, по сути, тоже. Интересно, сколько они смогут держать так иностранного подданного? Ясно же, что у них ничего из этого не выйдет…
Вдруг в коридоре раздались шаги, загремели ключи и лязгнул дверной засов. На пороге камеры появился Джон Глэб.
-      О! – картинно обрадовавшись, воскликнул Славин и с явным трудом поднялся с жесткого ложа.
-      М-да… – выразительно поведя носом и обведя глазами тесную камеру, пробурчал Глэб. – Не «Хилтон», конечно… Но жить можно.
-      Главное, знать, для чего.
-      Ну, с этим, я слыхал, у вас все в порядке.
Глэб немного помолчал, с нарочито наигранным сочувствием глядя на обливающегося потом Славина. Затем объяснил:
-      Начальник полиции Стау передал мне, что вы хотели видеть меня. Признаться, я не очень могу понять, чем я могу помочь вам в вашем положении. Но вы мне симпатичны, Вит. Я все время ду…
-      Садитесь, Джон, – перебил Глэба Славин. – Здесь душно… я не хотел бы вас долго задерживать. Поэтому давайте сразу перейдем к делу.
-      Странно. Вы говорите со мной так, как будто вас совсем не удивляет, что я пришел по первой вашей просьбе.
-      Да, честно говоря, удивляет.
-      Ну вот, видите.
-      Удивляет, что вы пришли после обеда, а не с утра. Вчера, когда я через Стау передал свое предложение, которое вам почему-то больше нравится называть просьбой, я был уверен, что увижу вас с рассветом. Отдаю должное вашей выдержке.
-      Послушайте, Славин, я понимаю, что вам хочется казаться суперменом, поэтому вы хорохоритесь. Но поверьте, вы мало соответствуете этой роли. И потом, вы не можете не знать, что находитесь в стране, где цена человеческой жизни существенно девальвирована вообще, а в условиях надвигающегося конфликта она падает до самой низкой точки.
-      Ну, прям биржа какая-то.
-      Хм… Да, исчезновение человека на этом континенте процесс, знаете, мало драматичный, даже если он дипломат, миллионер или политический деятель. Но уж человек вашей профессии…
Глэб достал из кармана пачку сигарет и протянул Славину:
-      Хотите?
Славин отрицательно покачал головой и спросил:
-      Неужели даже государственных деятелей не щадят?
-      Ах… – с видом, полным отчаяния по поводу местного уровня морали и нравственности, вздохнул Глэб. – Здесь чтут только тех государственных деятелей, чьи лица изображены на банкнотах, Вит.
-      Да-а?.. Но моя вина не доказана, Джон.
-      Вряд ли кто-нибудь станет обременять себя доказательствами. Они просто подсадят к вам сумасшедшего и через пару-тройку ночей, проведенных с ним на этих нарах, вы сочтете за счастье признать все, что совершили.
-      Да кто же эти монстры, что вершат столь вопиющее беззаконие?
Глэб невесело усмехнулся, всем своим видом стараясь показать, насколько глубоко он сочувствует Славину, который, видимо, совершенно не представлял перспектив своей дальнейшей жизни.
-      Это делают не монстры. Все много прозаичнее, чем вы думаете.
-      А если я все-таки не признаюсь? – после некоторой паузы продолжил упрямиться Славин.
-      У них довольно обширный прейскурант услуг. Представьте себе, что как только за мной закроется дверь сюда войдут два здоровенных негра, спокойно снимут с вас часы…
-      Уже сняли…
-      Уже? Ну, значит, что-то еще. После этого один сядет вам на ноги, а другой задушит. Потом ваш труп подвесят к решетке, вызовут вашего консула и скажут, что под тяжестью улик вы покончили с собой. Поэтому я пришел предупредить вас, Вит, чтобы вы…
-      Нет, Джон, вы пришли сюда не за этим. Не за тем, чтобы рассказывать мне жуткие истории о нравах местной полиции вы пришли, а чтобы меня послушать. И правильно сделали. Скажу вам… больше: это даже хорошо, что вы сразу изложили, какую судьбу уготовили мне… Правда, несколько длинно и цветисто, зато откровенно. И это поможет вам понять, что именно вы должны будете взять на себя заботу о том, чтобы ни один волос не упал с моей головы.
-      Наглость и самоуверенность погубили много даже очень талантливых людей. Думаю, что и вы не станете исключением, Вит.
Джон Глэб держался уверенно, но без вульгарности. Он действительно пришел сюда совсем не за тем, чтобы рассказывать страшные истории. Глэб давно почувствовал, что Славин располагает весьма важной информацией. Важной и опасной для него, Глэба. Но вот что это за информация, насколько она подтверждена и как широко она уже успела расползтись? Прикончить Славина Глэбу не представляло никакого труда. Его мало заботило, что за этим мог последовать конфликт между двумя странами. Но это было бы проблемой Москвы и Луисбурга: не сам же Глэб взялся бы за устранение сотрудника советского ЧК. Уж что-что, а устранение строптивого человека с древнейших времен не представляет непреодолимых трудностей. Другое дело, что Глэб отнюдь не разделял известную максиму: нет человека – нет проблемы. В политике и разведке это далеко не всегда так.
-      Вам нельзя меня трогать, – сказал Славин, – с этим вы уже опоздали. Позавчера это бы у вас получилось. Вчера, до моего разговора с консулом – с трудом. Сегодня – абсолютно исключено.
-      Если вы думаете, что та гонконгская история, на которую вы намекали у Пилар, может произвести на меня впечатление, вы глубоко заблуждаетесь. Это глупое недоразумение после долгих лет забвения снова промелькнула на страницах газет, но, заметьте, мое имя не упоминалось ни разу.
-      Ну, этот пробел при желании можно восполнить. Но мы не будем мелочиться. Верно, Джон? Бог с ним, с Гонконгом. И на ваших кокаиновых плантациях в Нагонии свет клином не сошелся. Есть дела посерьезнее.
-      Честно говоря, я не очень-то понимаю, кому это нужно тратить время и, должно быть, деньги, чтобы собирать всякие небылицы о каком-то там Джоне Глэбе, а потом пугать его тем, что они могут быть преданы гласности.
-      Во!.. Вот теперь мы как раз подошли к тому месту, с которого следовало бы начать. Прежде всего, скажу, что мы к вам относимся не так легкомысленно, как вам того бы хотелось. Вы для нас не просто какой-то там Джон Глэб, а именно тот Глэб, который был в числе инициаторов, а теперь усиленно форсирует операцию по захвату Нагонии.
-      Вы мне льстите, Вит. К сожалению, я еще не дорос до такой большой политики…
-      Ну, я этого и не утверждаю. Вы действительно не политик, вы – черный коммерсант, прикрывающийся политикой. Вернее, политической разведкой. Вы человек, несомненно, способный, и вам кое-что удалось в этой области. Но разведка для вас была и остается средством на пути к обогащению. Вы довольно ловко дурачили ваших боссов, заставляли их верить в вашу преданность американскому разведывательному сообществу…
-      Учтите, – прервал Славина Глэб, – когда вы закончите, я помогу вам совершить не менее интересный экскурс в вашу жизнь и деятельность. Угу?..
-      Я думаю, до этого не дойдет. Итак, Нагония для вас – это возможность вернуть вложенные деньги и заработать новые. Для нас – это новые жертвы нагонийцев, возвращение американских ракет, направленных на нас, а это, в свою очередь, новые расходы, новые серьезные проблемы для моих соотечественников.
«Ох уж, эти русские, – подумал Глэб, – сидит на нарах в душной камере, а все рассуждает о безвинных жертвах и благе для соотечественников». Вслух он сказал:
-      Ну, и что же вы намерены предпринять?
-      Не скрою, я хочу предложить вам отказаться от операции по захвату Нагонии…
-      Хм…
-      … и убедить свое руководство в ее неподготовленности.
-      Вы феноменальный нахал, Славин! Сидите в тюрьме по обвинению в убийстве американского гражданина и разглагольствуете на политические темы.
-      Я изо всех сил пытаюсь вызвать у вас ощущение, что кто-то, совсем недавно с вами говорил уже на эти темы, но чувствую, что пока это у меня не получается.
-      И кто бы это мог быть?
-      Ваш покойный шеф, Роберт Лоренц.
-      Вы хотите сказать, что могли прослушивать наши разговоры. Не слишком ли?
-      Не-ет. Я просто предполагаю, что такой разговор между вами должен был состояться, потому что тему для этого разговора Лоренцу подбросил я.
-      Что?!
-      Да уж так получилось, не взыщите, Джон. В том числе и ту часть, которая касалась вашего прошлого и настоящего.
Однако к такому повороту Глэб все же готов не был. Одно дело – шантаж опубликованием скандальных историй и совсем другое – если какие-то сведения уже известны руководству. Если хоть крупица информации прошла через Лоренца выше, то его смерть сразу же будет связана с Глэбом. А как умеют вцепляться в подозреваемых федеральные службы, Глэб знал очень хорошо. Тут не помогут и десять русских, обвиняемых в убийстве.
-      Все это пока мало интересно, – постарался показать равнодушие Глэб.
-      Вы правы – самое интересное впереди. Конечно, нечистоплотность в браке не украшает репутацию профессионального разведчика. Но это еще грех средней руки. Другое дело – контрабанда наркотиков. Когда она поставлена с размахом, когда действует широкая сеть и дело, как водится в таких случаях, порой, не обходится без убийств. Но и это еще полбеды. В конце концов, это только крах карьеры и тюрьма. А вот ежели в качестве контейнеров для перевозки кокаина из Непала использовались похищенные или выкупленные у родителей и выпотрошенные грудные младенцы – вот тут уже электростула не миновать. Кстати, зная, что вы способны убрать и Лоренца, предъяви он вам такое обвинение, я не сказал ему о проделках ваших людей с младенцами в Катманду. Но… все же вы убили его. Ну как, хватит информации на первый случай?.. Если хотите, могу еще присовокупить сюда историю ваших связей с неонацистами.
-      Докажите.
-      Можете быть абсолютно спокойны: информация подобрана со всей тщательностью, каждый факт задокументирован и подтвержден. Так что, если эти папки лягут на стол ваших шефов – им не придется утруждать себя перепроверкой. Все материалы будут преданы гласности через… простите… через тридцать один час. Вообразите, как порадуется руководство, когда узнает, что вы подняли руку на старейшего резидента фирмы.
-      Я не убивал Лоренца. Это вы отравили его.
-      Перестаньте кривляться, Джон: правдивый ответ на этот вопрос получить много проще, чем вам кажется: совсем недавно в Москве таким же ядом была отравлена известная вам Ольга Винтер. И не только она… Мне известны внешние признаки его действия, а я видел, как умер Лоренц и могу сравнивать. Стау подтвердит вам, что я успел позвонить по телефону из номера Лоренца.
-      Вам не доказать этого.
-      Проверяйте диагноз, который показало вскрытие: инфаркт миокарда с последующим отеком легких. Это то, что установили местные врачи. Заметьте, я в это время находился в тюрьме. Яд американского производства и ваши специалисты легко установят это при повторном вскрытии…
-      … С каким наслаждением я бы тебя…
-      Ну что уж теперь делать? Только давайте лучше останемся на «вы».
Глэб тяжело вздохнул, уже не пытаясь скрыть охвативший его трепет. Это было хуже, чем он мог себе представить. Ситуация, кажется, сложилась в духе отсутствия решения.
-      Что я должен сделать?
-      Остановить переворот.
-      Но я уже не могу, – едва слышно и почти с отчаянием в голосе проговорил Глэб. – Правда.
-      Ну тогда… Оттяните его хотя бы на несколько дней – остальное уж наше дело. Немедленно дайте шифротелеграмму в центр о том, что после посещения Огано и проверки положения дел, считаете операцию неподготовленной.
-      Но вы сказали, что… вашим все это… Ну, в общем, все, что вы сказали все равно уже известно.
-      Известно, – охотно подтвердил Славин. – Но знать – еще не значит оглашать.
-      Но операция полностью подготовлена. Мне нужны очень веские аргументы.
-      На какое число назначено начало операции? – совсем уже доверительным тоном осведомился Славин, но Глэб с глубоким вздохом отвернулся и опустил голову. – Ну-у… Впрочем, это уже не имеет никакого значения – операция не состоится. А солидной аргументацией станет обнаруженная вами техническая, военная и моральная неподготовленность Огано и его сообщников. Отсюда, реальная угроза провала операции и его последствия для престижа США в глазах союзников. И наконец, обильная пища врагам для нападок на Америку.
«Он что, с ума сошел? Неужели он сам верит в весь этот вздор? – лихорадочно думал Глэб. – Ведь если я только заикнусь о чем-то подобном, меня просто вышвырнут из ЦРУ. Столько времени готовить операцию, регулярно отправлять донесения о последовательной подготовке и устранении замеченных недочетов – и вдруг… Да даже ротозей с Бродвея сразу же заподозрит неладное. Он что вообще думает, в Ленгли заправляют безнадежные идиоты?» Однако Глэбу было не до глубокого анализа. Сидя на деревянных нарах рядом со Славиным, Глэб будто чувствовал, как печет его мягкое место электрический стул.
-      Но это полностью противоречит моей прежней позиции, – с трудом переведя дух, пробормотал Глэб.
-      Ну, это ничего. Во имя спасения престижа страны вы перешагиваете через себя. Таким образом, вы становитесь героем, который ради идеалов американского общества пожертвовал собственным «Я».
«Да-а, – вертелось в голове у Глэба. – Скажи уж лучше, сам себе перерезал горло. Такое геройство не прощают». Глэб представил себе медленно сужающиеся глаза Лао, становящиеся уже не щелками, а едва заметными, будто разрез бритвой, трещинками. Будь Глэб самураем, самое лучшее, что он мог бы придумать – это сейчас же, здесь же разрезать себе живот, следуя мрачной традиции сеппуку.
-      Требуйте переноса операции хотя бы на две недели, – вдохновенно наставлял Славин.
-      А какие у меня… гарантии?
-      Только мое слово – очень тихо, но очень веско молвил Славин, пристально глядя на подавленного Глэба.

Джон Глэб вышел из камеры, где сидел русский разведчик, в глубоком раздумье. Впрочем, состояние Глэба можно было назвать раздумьем, только если наблюдать за ним со стороны. На самом деле Глэб был в смятении. И это еще мягко сказано. Более всего то, что сейчас происходило в душе этого человека, следовало бы назвать паникой, метанием в лихорадочных поисках выхода из очевидно безвыходного положения.
Откуда, как они смогли докопаться до информации, которая, казалось, была окончательно погребена под останками давнего прошлого? Или это блеф? Русские умеют блефовать, когда их самих основательно припереть к стенке. Впрочем, какая разница – блеф это или у них и в самом деле что-то есть? Это смерть! Причем не та, которой умер достойный гражданин Америки Роберт Лоренц: почти мгновенной и практически без мучений. Тут все будет иначе.
Кажется, впервые в жизни Глэб почувствовал настоящий страх. Конечно, он и раньше знал, что такое страх. Он был одним из тех людей, для которых страх был чуть ли ни постоянным состоянием. Иногда страх был даже таким, что мутилось в глазах и начинало болеть под ложечкой. Но тот страх всегда был мобилизующим. Он приводил к резким, молниеносным, почти инстинктивным ответным действиям: вместе со страхом были и другие чувства, не менее сильные. Решительность и быстрота ответа всегда приводили к победе в яростной борьбе с людьми. А победа давала совершенно неповторимое ощущение восторга, свободы и легкости. На место страха приходила эйфория. То был острый, колючий страх, который всегда смешивался с предвкушением эйфории. И никогда не было состояния отчаяния, чувства бесполезности и бессмысленности сопротивления. И вот сейчас пришло именно это время: колючий страх, смешанный с предвкушением эйфории, сменился страхом липким и душным, с которым смешивалась только отчаянная горечь желчи во рту.
В ушах Джона еще звучали слова русского кагэбэшника, обвиненного в убийстве гражданина другой страны. Слова уверенного в своих действиях победителя: он все просчитал, все предусмотрел, он не только считает себя совершенно невиновным, но и убежден, что добился главного – операция «Факел» не состоится. Но даже не это заботило Глэба: он отчетливо вдруг осознал – всем нутром своим почувствовал, каждой клеточкой ощутил, – что ему, Джону Глэбу, настал конец. Это настоящий и неотвратимый конец. Это крах!
Джон вышел из здания полицейского управления в состоянии полупрострации. Он не очень отчетливо осознавал, что делает и куда идет. Он даже не сразу вспомнил, что не зашел к генералу Стау. Кажется, его однажды окликнул знакомый коммерсант. Кажется, тот пытался заговорить с ним о предстоящем завтра совещании на предмет планируемой сделки. Кажется, Джон что-то ему отвечал. Кажется, они даже договорились предварительно встретиться сегодня вечером в ресторане. Но все это проходило мимо Джона, как поля и полустанки мимо поезда. За окном мелькают деревья и дома, а в голове стоит не смолкающий стук колес и качающийся потолок мельтешит перед глазами. Джон лишь тогда немного пришел в себя – вернее, силой выдернул себя изнутри и заставил воспринимать окружающий мир, – когда знакомый коммерсант (это был Рассел Гулверт) спросил его, не случилось ли чего.
Джон был вынужден собраться с мыслями и ответить:
-      О нет, мистер Гулверт, все в порядке. Видимо, я просто не выспался.
-      Однако это же не может быть основанием для того, чтобы ходить под палящим солнцем без машины и даже без головного убора, – возразил Гулверт. – Что это с вами, Джон?
-      Вы не поверите, Расс, в машине у меня сломался кондиционер, и в ней стало еще жарче, чем на улице.
-      Хотите, я вас подвезу? Вы сейчас в отель?
А в самом деле, куда я сейчас? – подумал Глэб.
Возвращаться в отель он не хотел совершенно. Более того, он просто боялся вернуться в отель: там телефон, там слишком много знакомых людей, а ему надо было решить, что делать. Самому. Одному. Хотя бы на несколько часов надо было остаться в одиночестве. Впрочем…
-      Я был бы вам признателен. Хотя мне надо быть в офисе, но, наверно, будет лучше, если я приму душ и что-нибудь выпью. А то я и в самом деле расплавлюсь на солнце.
-      Садитесь.
До отеля было, в общем-то, не так уж и далеко, вполне можно было дойти пешком, но Глэб подумал, что по дороге можно еще с кем-нибудь встретиться. С другой стороны, Рассел Гулверт подействовал на Глэба отрезвляюще. По крайней мере, в голове затих гул бессвязных мыслей, и как ни странно прекратилась паника.
-      Джон, вечером мы поговорим, надеюсь, более обстоятельно, – сказал Гулверт, когда они уже подъехали к отелю, – но я бы хотел еще раз попросить вас, чтобы завтра совещание прошло без господина Мхомбо.
-      Дорогой мистер Гулверт, вы же прекрасно знаете, что это не моя идея.
-      Но ведь вы можете поговорить с Джадом Ли.
-      А разве он в Луисбурге?
-      Вы этого не знали?
-      Нет. Я уезжал на два дня. Когда он приехал?
-      Этого я точно не знаю. Но я знаю, что он вчера был в «Телефоник интернэшнэл».
-      Я не стану ничего вам обещать заранее. Ни сейчас, ни вечером. Но я постараюсь связаться с мистером Ли.
-      Джон, я вас очень уважаю за то, что вы, порой, можете сделать невозможное… Если захотите. Но сейчас мне кажется, что вы не вполне осознаете суть вопроса. Поверьте, отсутствие господина Мхомбо на завтрашнем совещании и в ваших интересах.
-      Я в этом не вполне уверен, однако и с вами портить отношения я не собираюсь. Я постараюсь передать вашу просьбу мистеру Ли.
-      Спасибо.
-      До вечера.
Как только Глэб попрощался с Расселом Гулвертом,  так мысли совершенно иного содержания снова заполнили его голову. Правда, теперь в мыслях появилась некоторая стройность. Да, Славин проделал серьезную работу. Пилар права – это опасный противник. И как он умудрился дать столько информации Лоренцу? Лоренц – старая лиса, он никогда и ничему не верил на слово. И ладно бы один-два факта – это еще более или менее правдоподобно. Но тут целая лавина обвинений за такой короткий срок. Лоренц никогда бы не поверил, если до него все это дошло на уровне слухов. Тут что-то не то. Эти сведения дошли до Лоренца по надежным каналам, которым он полностью доверял. Тем более, накануне такой важной операции. Кому-то необходимо было расколоть резидентуру американской разведки в решающий момент, и это Лоренц обязан был понимать. Любое, даже незначительное сомнение в источнике неизбежно должно было бы насторожить такого опытного в политических интригах человека, как Лоренц. Следует отдать должное Славину: найти подходы к Роберту Лоренцу для него было не менее трудной задачей, чем собрать сами улики против Глэба.
Глэб ходил взад-вперед по гостиной своего номера. Он выключил все телефоны и запер дверь. Портье он сказал, что сильно устал, хочет несколько часов отдохнуть и просил, чтобы его не беспокоили. Но при этом сам Глэб невольно посматривал на телефон: ему могли позвонить очень многие и среди них очень важные люди. Кроме того, сейчас он был резидентом.
Ладно, думал Глэб, сейчас не это самое главное. Пока я еще резидент ЦРУ. И пока еще никто не знает, что резидентом мне осталось быть не долго. Мне и Глэбом быть осталось не долго. Джоном Грегори Глэбом. Если я хочу жить, конечно.
Гм. Славин.
Дурак он все-таки, этот Славин.
С другой стороны, правда, а что ему еще оставалось делать? В Нагонии кризис: не сегодня – завтра правительство Джорджа Гриссо будет свергнуто. В Москве работает агент, передающий секретнейшую информацию. Начальство, надо понимать, в бешенстве. Делать нечего – надо найти и разорвать слабое звено. К Лоренцу подходов нет никаких. Остается только Глэб. Ух! Старый пень… Да-а… Если б я знал, что это Славин подбросил Лоренцу информацию обо мне, то, может быть, я и не стал бы его подставлять. А что это дало бы? Вряд ли на свободе он был бы добрее. Нет, то, что Славин сейчас под арестом – это мне только на руку. Правда, этот кагэбэшник думает, что я его сейчас же вытащу – деваться, мол, Глэбу некуда. Думает, если взял меня за горло, то сам останется цел. Нет уж, это вряд ли. Тут ты, мистер Славин, сильно просчитался. Думаешь, насобирал против меня кучу грязного белья – и дело сделано. Глупец ты, братец Славин. Неужели непонятно, что ты мне просто не оставил выбора?
Операции такого масштаба (переворот в иностранном государстве!) не делаются одним человеком. Да будь я, Джон Грегори Глэб, даже самим директором ЦРУ, сейчас я бы уже ничего не смог сделать. Армия задействована, флот, коммандос Огано под ружьем. Банкиры, политики, бизнесмены – все ждут только начала. И тут Глэб вылезает со своими «сомнениями». Да от Глэба за полчаса мокрого места не останется. Даже перенос операции практически невозможен. Это должно быть ясно и ежу. Тот же Лао первым отдаст приказ прикончить Джона Глэба. И будет прав, надо заметить. Я бы тоже прикончил.
А Славин думает, что поймал Глэба, и больше нет никаких проблем. Проблема у тебя как была, так и осталась. Только теперь я знаю, кто и где мой настоящий враг. Ты все мне рассказал и дал мне время. Все, не все, но сейчас мне и этого достаточно. Сколько ты говорил, 31 час? Ничего, сутки у меня еще есть: обложенный со всех сторон лев – еще не убитый лев.
Глэб снова покосился на телефон.
Что ж, если Глэба загоняют в угол, то пусть потом пеняют на себя, когда разобьют лбы об стены.
Он включил телефон и набрал номер.
-      Алло.
-      Пилар? Здравствуй, девочка.
-      Джон! Господи, куда ты пропал? Тут все обыскались тебя.
У Глэба невольно екнуло сердце, но он взял себя в руки.
-      И кто же меня искал?
-      Это не телефонный разговор. Ты где? В отеле? Я сейчас к тебе приеду.
-      Да, приезжай. Но в отель не надо. Подъезжай на площадь к Глухому переулку. Помнишь ресторанчик «У Карлуччо»?
-      Да, конечно, помню. Но что случилось?
-      Вот и умница. Все в порядке. Пока все в порядке. У нас еще масса времени, но ты правильно сказала, что это не телефонный разговор. До встречи.
Джон положил трубку и постоял немного, собираясь с мыслями. Это хорошо, что этот дурень Гулверт меня привез в отель, подумал Глэб. Я уже было собирался сделать глупость. А глупости мне сейчас делать нельзя. Он быстро прошел в спальню, открыл сейф и покопался в нем, выбирая наиболее важные документы. Папка бумаг оказалась довольно внушительной. Потом он открыл другой сейф и взял заготовленные паспорта и все наличные деньги. Он снова терял свои вложения – это неизбежно, но он уже смирился с этим  в душе: снова все надо начинать сначала, но для начала надо остаться в живых. Главное, не суетиться и не делать резких движений.
Пилар ждала его немного в глубине Глухого переулка, за лесами ремонтируемого здания. Молодец девочка, подумал Глэб, все схватывает на лету. Он сел в машину рядом с Пилар. Небольшой чемоданчик Глэб положил на заднее сиденье, а кейс поставил между ног.
-      Ты куда-то собрался уезжать, Джон? – спросила Пилар, наблюдая за тем, как тот устраивается в машине.
-      Я думаю, что это будет полезно для здоровья.
-      Может быть, ты все-таки объяснишь, что происходит?
-      Да, конечно. Но ты говорила, что меня кто-то искал.
-      У меня такое ощущение, что большинство из тех, кто тебя искал, тебя уже не интересуют, – сказала Пилар и, немного помолчав, добавила, – Звонил Уэлш и, как мне показалось, он был несколько расстроен твоим отсутствием.
-      Он знает, где я был.
Глэб закурил сигарету, дал прикурить Пилар, и они немного посидели молча. На город резко опустилась ночь. Небо высветили звезды.
-      Впрочем, ему, скорее всего, действительно придется расстроиться, – пресным голосом вновь заговорил Глэб.
-      Это как-то связано с Зотовым?
-      Нет. Это связано со Славиным.
-      Славиным? – удивилась Пилар. – Он же в тюрьме.
-      Да, в тюрьме. И, надеюсь, выйдет оттуда не скоро. Но… Это он подбросил Лоренцу информацию обо мне.
-      Не может быть. Как он смог подобраться к Лоренцу?
-      Это уже не важно. Вернее, это пока не важно. Важно то, что у него есть документы. И судя по тому, как он себя держит, документов у него много.
-      Это он тебе сам сказал?
-      Да. Я разговаривал сегодня с ним в его камере.
-      Ты ему веришь?
Глэб выбросил окурок в окно и достал новую сигарету.
-      Видишь ли, в данном случае от моей веры зависит не спасение моей души, а спасение моей головы.
-      Но ведь он наверняка предложил тебе какие-то условия, если стал с тобой говорить.
-      Условие – отмена или перенос срока начала операции «Факел».
-      Так почему бы тебе не согласиться? – воскликнула Пилар.
-      Как ты думаешь, что лучше: электрический стул после следствия и суда или перерезанное горло без следствия и суда, но после «разговора» с головорезами Лао и Огано?
-      Что за ужасы ты говоришь, Джон? – явно испугавшись, сказала Пилар.
Они снова замолчали.
Пилар начало знобить. То ли от ночного холода, то ли от нервного потрясения. В конце концов, жизнь на грани для этих двух людей была естественной и привычной, но, видимо, нет на свете человека, который способен был бы заглянуть за грань совершенно бесстрастно. Пилар знала Глэба много лет и была уверена, что тот уже принял решение. Но для нее услышанное оказалось все-таки неожиданностью. Слишком много придется потерять, если потребуется снова все бросить, чтобы спасти жизнь. Глэб будто прочитал ее мысли:
-      Глопения, я думаю, тебе следует остаться здесь. Во всяком случае, на тебя у Славина могут быть только косвенные улики.
-      Это меня успокаивает, – угрюмо ответила Пилар.
-      Не бойся. Сейчас он тебе никак не сможет повредить. Ему нужна отмена операции – иначе ему его же боссы голову оторвут. А операцию, как он вбил себе в голову, могу отменить только я. Собственно, никого другого у него под руками и нет. Но только этот индюк решил, что я у него уже в руках. Нет. Он умен, но все-таки не очень. Обрадовался, что может меня прихлопнуть, собрав на меня улики, и поспешил мне все это рассказать. Воистину, жажда расправы над врагом и ожидание неизбежного, как кажется, успеха играют с нетерпеливым мстителем злую шутку.
-      Что ты имеешь в виду?
-      Он не оставил мне выбора: либо я отменяю или задерживаю «Факел», либо он публикует информацию обо мне. Если информация попадет в печать, то это электрический стул. Если я задерживаю «Факел», то Лао и Огано с меня кожу с живого сдерут – для них «Факел», по сути, вопрос жизни и смерти. Странно, как этого не понимает Славин? – Подумав, Глэб добавил, – И хорошо, что он этого не понимает. Он дал мне время.
Они посидели немного молча. Потом Глэб снова закурил и сказал:
-      Глопения, отвези меня в домик за городом. Видишь, пригодился вот. Я позвоню оттуда генералу Стау, и мы что-нибудь придумаем для мистера Славина. А ты возвращайся в город. Думаю, это еще не последняя моя операция… В отличие от полковника КГБ.